– Меня не мучает, – сказала Марита.
– Мучает, мучает, – сказала мадам. – Выпейте и возьмите бутылку с собой. Я-то знаю. Ему хорошее вино только на пользу.
– Сегодня мне не надо много пить, cherie, – сказал Дэвид, обращаясь к мадам. – Завтра тяжелый день, и мне нужна ясная голова.
– Не страшно. Я вас знаю. Только поешьте сейчас. Ну, пожалуйста, ради меня.
Через несколько минут она извинилась и вышла. Дэвид наконец осилил цыпленка и съел весь салат, а когда мадам вернулась, они выпили еще по бокалу, пожелали ставшей вдруг очень сдержанной мадам спокойной ночи и вышли на террасу полюбоваться ночью. Им хотелось поскорее остаться вдвоем. Дэвид нес ведерко со льдом и начатой бутылкой. Он поставил ведерко, привлек к себе Мариту и поцеловал ее. Они постояли молча, обнявшись, а потом пошли в комнату Мариты.
Кровать была постелена на двоих. Дэвид спросил:
– Мадам?
– Да, – сказала Марита. – Кто же еще.
Они лежали рядом. Ночь была ясная и прохладная, и с моря дул легкий ветерок.
– Я люблю тебя, Дэвид, – сказала Марита. – Теперь я в этом уверена.
«Уверена? – подумал Дэвид. – Уверена. Ни в чем нельзя быть уверенным».
– Раньше, – сказала Марита, – когда я не могла оставаться с тобой до утра, я все думала, что тебе не понравится жена, которой не спится одной.
– А какой женой будешь ты?
– Увидишь. Счастливой.
Потом ему показалось, что он еще долго не мог заснуть, но впечатление было ошибочным, заснул он быстро, а проснувшись в предрассветном полумраке и увидев спящую рядом Мариту, почувствовал себя счастливым, пока не вспомнил о том, что произошло. Он не хотел будить ее, но когда она пошевелилась, поцеловал, прежде чем подняться с постели, Марита улыбнулась и сказала:
– Доброе утро, Дэвид.
А он ответил:
– Спи, моя единственная любовь.
– Хорошо, – сказала она и, быстро повернувшись на бок, точно маленький темноволосый зверек, свернулась калачиком и закрыла глаза. Ее длинные темные блестящие ресницы выделялись на фоне розово-коричневой, по-утреннему свежей кожи. Дэвид посмотрел на нее и подумал, что даже во сне она оставалась сама собой. «Она очень красивая, – подумал Дэвид, – и кожа у нее необыкновенно гладкая, как у яванки». За окном быстро светлело, и краски на лице Мариты становились ярче. Дэвид стряхнул сон и, перекинув одежду через левую руку, прикрыл за собой дверь и пошел босиком по мокрым от росы каменным плитам.
В номере, где они жили с Кэтрин, Дэвид принял душ, побрился, нашел свежую рубашку и шорты, оделся, окинул взглядом пустую спальню, где впервые рядом с ним не было Кэтрин, а потом прошел на кухню, достал банку макрели в белом вине, открыл ее и, стараясь не облиться соусом из полной банки, перенес ее и бутылку холодного туборгского пива в бар.
Он открыл бутылку, сплющил колпачок, сдавив его большим и указательным пальцами, и, не найдя корзины для мусора, сунул ее в карман. Потом взял в руку запотевшую бутылку, и капельки влаги покатились по пальцам. Вдыхая пряный запах маринованной макрели из открытой банки, он сделал глоток холодного пива и, поставив бутылку на стойку бара, достал из заднего кармана конверт, раскрыл его и стал перечитывать письмо Кэтрин.
«Дэвид, ты поймешь меня, но я вдруг почувствовала, как это ужасно. Страшнее, чем сбить кого-то, скажем, ребенка, машиной. Что может быть хуже? Глухой, тяжелый удар о крыло или всего лишь легкий толчок, и вот уже остальное происходит само собой, и собирается, ужасаясь, толпа. И француженка пронзительно кричит ecrasseuse, даже если виноват был ребенок. Я виновата, я поняла, что виновата, и ничего не поправить. Сознавать это ужасно. Но что сделано, то сделано.
Постараюсь быть краткой. Я вернусь, и мы все уладим наилучшим образом. Не беспокойся. Я сообщу о себе телеграммой, напишу письмо и сделаю все, что нужно для твоей книги, только бы ты ее закончил. Остальное мне пришлось сжечь. Хуже всего оправдываться, но, надеюсь, ты меня понимаешь. Я не прошу простить меня, но, пожалуйста, будь счастлив, а я сделаю все, что от меня зависит.
Наследница не причинила зла ни мне, ни тебе, и мне не за что ее ненавидеть.
На прощание я хотела бы сказать совсем другие слова, но не стану, потому что это покажется совершенно нелепым. И все же я скажу, поскольку я всегда поступала грубо и бесцеремонно, а последнее время, как мы оба знаем, еще и вопреки здравому смыслу. Я люблю тебя и буду любить всегда. Прости меня. Какое бессмысленное слово!
Кэтрин».
Дочитав письмо до конца, он прочел его еще раз. Ему не доводилось раньше читать писем Кэтрин. С того дня, как они познакомились в Париже в баре «Grillon», и до самой свадьбы в американской церкви на авеню Хот они виделись ежедневно, и сейчас, читая в третий раз ее первое письмо, он понял, что она волновала и по-прежнему волнует его.
Он спрятал письмо в задний карман, съел из банки еще одну пухленькую рыбешку в ароматном соусе из белого вина и допил холодное пиво. Потом он вернулся на кухню за хлебом, чтобы собрать им винный соус, и прихватил еще бутылку пива. Сегодня он попытается работать, но наверняка из этого ничего не выйдет. Слишком много волнений, слишком много потерь, вообще слишком много всего, и даже новая его привязанность, какой бы логичной она ни казалась, как бы все ни упрощала, давалась ему мучительно тяжело, и письмо Кэтрин лишь обострило это ощущение.
«Будет тебе, Берн, – думал он, начав вторую бутылку пива, – будет убивать время в размышлениях о том, как все плохо. Выбирай одно из трех: либо попытайся восстановить уничтоженное, либо начни писать новую вещь, либо закончи проклятую повесть о путешествии. Подумай как следует и реши, что лучше. Ты же всегда рисковал, когда нужно было ставить на самого себя. „Никогда не полагайся на людей“, – сказал как-то твой отец, а ты добавил: „Кроме тебя“. „Нет, Дэвид, на себя бы я тоже не положился, – сказал отец, – но ты, маленький хладнокровный шельмец, пожалуй, можешь рискнуть“. Отец хотел сказать „бесчувственный“, но пожалел его. А может быть, он именно это и имел в виду. Не обольщайся, накачавшись туборгским.